Неточные совпадения
«Не влюблена ль она?» — «В кого же?
Буянов сватался: отказ.
Ивану Петушкову — тоже.
Гусар Пыхтин гостил у нас;
Уж как он Танею прельщался,
Как мелким бесом рассыпался!
Я думала:
пойдет авось;
Куда! и снова дело врозь». —
«Что ж, матушка? за чем же
стало?
В Москву,
на ярманку невест!
Там, слышно, много праздных мест» —
«Ох, мой отец! доходу мало». —
«Довольно для одной зимы,
Не то уж дам хоть я взаймы».
Меж тем Онегина явленье
У Лариных произвело
На всех большое впечатленье
И всех соседей развлекло.
Пошла догадка за догадкой.
Все
стали толковать украдкой,
Шутить, судить не без греха,
Татьяне прочить жениха;
Иные даже утверждали,
Что свадьба слажена совсем,
Но остановлена затем,
Что модных колец не достали.
О свадьбе Ленского давно
У них уж было решено.
— Поверьте мне, это малодушие, — отвечал очень покойно и добродушно философ-юрист. — Старайтесь только, чтобы производство дела было все основано
на бумагах, чтобы
на словах ничего не было. И как только увидите, что дело
идет к развязке и удобно к решению, старайтесь — не то чтобы оправдывать и защищать себя, — нет, просто спутать новыми вводными и так посторонними
статьями.
Шум и визг от железных скобок и ржавых винтов разбудили
на другом конце города будочника, который, подняв свою алебарду, закричал спросонья что
стало мочи: «Кто
идет?» — но, увидев, что никто не
шел, а слышалось только вдали дребезжанье, поймал у себя
на воротнике какого-то зверя и, подошед к фонарю, казнил его тут же у себя
на ногте.
Проходивший поп снял шляпу, несколько мальчишек в замаранных рубашках протянули руки, приговаривая: «Барин, подай сиротинке!» Кучер, заметивши, что один из них был большой охотник
становиться на запятки, хлыснул его кнутом, и бричка
пошла прыгать по камням.
— Да, купчую крепость… — сказал Плюшкин, задумался и
стал опять кушать губами. — Ведь вот купчую крепость — всё издержки. Приказные такие бессовестные! Прежде, бывало, полтиной меди отделаешься да мешком муки, а теперь
пошли целую подводу круп, да и красную бумажку прибавь, такое сребролюбие! Я не знаю, как священники-то не обращают
на это внимание; сказал бы какое-нибудь поучение: ведь что ни говори, а против слова-то Божия не устоишь.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух
становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно
становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Узкая тропинка вела между кустами
на крутизну; обломки скал составляли шаткие ступени этой природной лестницы; цепляясь за кусты, мы
стали карабкаться. Грушницкий
шел впереди, за ним его секунданты, а потом мы с доктором.
Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы
пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки
на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне
стало досадно: я бы
на его месте умер с горя.
— Нет… я
пойду: я сейчас
пойду, — бормотал он,
становясь на ноги.
Он пришел к себе уже к вечеру,
стало быть, проходил всего часов шесть. Где и как
шел обратно, ничего он этого не помнил. Раздевшись и весь дрожа, как загнанная лошадь, он лег
на диван, натянул
на себя шинель и тотчас же забылся…
Потому, в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать в исполнении, вес и меру, и арифметику: из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую и, убив ее, положил взять у ней ровно столько, сколько мне надо для первого шага, и ни больше ни меньше (а остальное,
стало быть, так и
пошло бы
на монастырь, по духовному завещанию — ха-ха!)…
Сказав это, он вдруг смутился и побледнел: опять одно недавнее ужасное ощущение мертвым холодом прошло по душе его; опять ему вдруг
стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придется ему успеть наговориться, но уже ни об чем больше, никогда и ни с кем, нельзя ему теперь говорить. Впечатление этой мучительной мысли было так сильно, что он,
на мгновение, почти совсем забылся, встал с места и, не глядя ни
на кого,
пошел вон из комнаты.
Он взял ее
на руки,
пошел к себе в нумер, посадил
на кровать и
стал раздевать.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и
становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь
пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты
на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь
на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная;
стало быть, нам вместе
идти, по одной дороге!
Пойдем!
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он
стал осторожно и тихо подниматься
на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница
на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и
пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Раскольников молча взял немецкие листки
статьи, взял три рубля и, не сказав ни слова, вышел. Разумихин с удивлением поглядел ему вслед. Но, дойдя уже до первой линии, Раскольников вдруг воротился, поднялся опять к Разумихину и, положив
на стол и немецкие листы и три рубля, опять-таки ни слова не говоря,
пошел вон.
Поди сейчас, сию же минуту,
стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету,
на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я убил!» Тогда бог опять тебе жизни
пошлет.
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные
на пустой берег одни. Он смотрел
на Соню и чувствовал, как много
на нем было ее любви, и странно, ему
стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение!
Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он
стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
Наконец, пришло ему в голову, что не лучше ли будет
пойти куда-нибудь
на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса
на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он
становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!
— Нет, ведь нет?
На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин
стану носить, а этот тебе. Возьми… ведь мой! Ведь мой! — упрашивала она. — Вместе ведь страдать
пойдем, вместе и крест понесем!..
Да и не поверит вам никто: ну, с какой
стати девушка
пошла одна к одинокому человеку
на квартиру?
Он встал
на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и
пошел на Т—в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг
стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и
на душе его
стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»
— Пошли-и-и! — крикнула
на него Катерина Ивановна; он послушался окрика и замолчал. Робким, тоскливым взглядом отыскивал он ее глазами; она опять воротилась к нему и
стала у изголовья. Он несколько успокоился, но ненадолго. Скоро глаза его остановились
на маленькой Лидочке (его любимице), дрожавшей в углу, как в припадке, и смотревшей
на него своими удивленными детски пристальными глазами.
Погодя немного минут, баба в коровник
пошла и видит в щель: он рядом в сарае к балке кушак привязал, петлю сделал;
стал на обрубок и хочет себе петлю
на шею надеть; баба вскрикнула благим матом, сбежались: «Так вот ты каков!» — «А ведите меня, говорит, в такую-то часть, во всем повинюсь».
Беда, коль пироги начнёт печи сапожник,
А сапоги тачать пирожник,
И дело не
пойдёт на лад.
Да и примечено стократ,
Что кто за ремесло чужое браться любит,
Тот завсегда других упрямей и вздорней:
Он лучше дело всё погубит,
И рад скорей
Посмешищем
стать света,
Чем у честных и знающих людей
Спросить иль выслушать разумного совета.
Он побежал отыскивать Ольгу. Дома сказали, что она ушла; он в деревню — нет. Видит, вдали она, как ангел восходит
на небеса,
идет на гору, так легко опирается ногой, так колеблется ее
стан.
— Боже мой, если б я знал, что дело
идет об Обломове, мучился ли бы я так! — сказал он, глядя
на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего.
На сердце у ней так повеселело,
стало празднично. Ей было легко. Ей
стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за дело до суда целого света!
Она усмехнулась и спряталась. Обломов махнул и ему рукой, чтоб он
шел вон. Он прилег
на шитую подушку головой, приложил руку к сердцу и
стал прислушиваться, как оно стучит.
Сначала он делал это потому, что нельзя было укрыться от нее: писалось письмо,
шел разговор с поверенным, с какими-нибудь подрядчиками — при ней,
на ее глазах; потом он
стал продолжать это по привычке, а наконец это обратилось в необходимость и для него.
Он прочел страниц пятнадцать. Маша пришла звать его, не хочет ли
пойти на Неву: все
идут посмотреть, как
становится река. Он
пошел и воротился к чаю.
Он припал к ее руке лицом и замер. Слова не
шли более с языка. Он прижал руку к сердцу, чтоб унять волнение, устремил
на Ольгу свой страстный, влажный взгляд и
стал неподвижен.
Обломов не помнил, где он сидит, даже сидел ли он: машинально смотрел и не замечал, как забрезжилось утро; слышал и не слыхал, как раздался сухой кашель старухи, как
стал дворник колоть дрова
на дворе, как застучали и загремели в доме, видел и не видал, как хозяйка и Акулина
пошли на рынок, как мелькнул пакет мимо забора.
Но дни
шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы
стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни
на шаг не подвинулся ни
на каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
В роще чай бы
стали пить, в ильинскую пятницу
на Пороховые бы Заводы
пошли, за нами бы телега с припасами да с самоваром ехала.
Ему представилось, как он сидит в летний вечер
на террасе, за чайным столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой, и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар;
становится прохладно, наступают сумерки, крестьяне толпами
идут домой.
Он три раза перевернулся
на диване от этого известия, потом посмотрел в ящик к себе: и у него ничего не было.
Стал припоминать, куда их дел, и ничего не припомнил; пошарил
на столе рукой, нет ли медных денег, спросил Захара, тот и во сне не видал. Она
пошла к братцу и наивно сказала, что в доме денег нет.
С летами она понимала свое прошедшее все больше и яснее и таила все глубже,
становилась все молчаливее и сосредоточеннее.
На всю жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда
идти.
— Здоровье плохо, Андрей, — сказал он, — одышка одолевает. Ячмени опять
пошли, то
на том, то
на другом глазу, и ноги
стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь по голове или по спине, так что вскочишь…
Идем домой понурые…
Два старика кряжистые
Смеются… Ай, кряжи!
Бумажки сторублевые
Домой под подоплекою
Нетронуты несут!
Как уперлись: мы нищие —
Так тем и отбоярились!
Подумал я тогда:
«Ну, ладно ж! черти сивые,
Вперед не доведется вам
Смеяться надо мной!»
И прочим
стало совестно,
На церковь побожилися:
«Вперед не посрамимся мы,
Под розгами умрем...
Иной во время пения
Стал на ноги, показывал,
Как
шел мужик расслабленный,
Как сон долил голодного,
Как ветер колыхал.
И сукно такое важное, аглицкое! рублев полтораста ему один фрак
станет, а
на рынке спустит рублей за двадцать; а о брюках и говорить нечего — нипочем
идут.
Долли
пошла в свою комнату, и ей
стало смешно. Одеваться ей не во что было, потому что она уже надела свое лучшее платье; но, чтоб ознаменовать чем-нибудь свое приготовление к обеду, она попросила горничную обчистить ей платье, переменила рукавчики и бантик и надела кружева
на голову.
— Но я всё-таки не знаю, что вас удивляет. Народ стоит
на такой низкой степени и материального и нравственного развития, что, очевидно, он должен противодействовать всему, что ему чуждо. В Европе рациональное хозяйство
идет потому, что народ образован;
стало быть, у нас надо образовать народ, — вот и всё.
Степан Аркадьич вышел посмотреть. Это был помолодевший Петр Облонский. Он был так пьян, что не мог войти
на лестницу; но он велел себя поставить
на ноги, увидав Степана Аркадьича, и, уцепившись за него,
пошел с ним в его комнату и там
стал рассказывать ему про то, как он провел вечер, и тут же заснул.
Потом, вспомнив всё то волнение и озлобление, которые он видел
на всех лицах, ему
стало грустно: он решился уехать и
пошел вниз.
—
Пошли ко мне
на дом, чтобы закладывали поскорей коляску тройкой, — сказал он слуге, подававшему ему бифстек
на серебряном горячем блюде, и, придвинув блюдо,
стал есть.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик,
пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все
стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и
на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только
на горке были
на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и
на той стороне
шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать
на бал, укладывала его, ей
стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть
на его карточку и поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой
пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила
на площадку большой входной теплой лестницы.